Анатолий Кузнецов - Бабий Яр

  • Автор


Кузнецов прошел подростком через отечественную войну и пишет не столько ангажированное произведение за/против большевиков/фашистов, сколько роман-воспоминание, в котором обе стороны могут выглядеть и отталкивающее, и нет. Довольно познавательно и актуально в контексте текущего тренда возвеличивания товарища Сталина или доброго дяди Гитлера-освободителя.

Сейчас многое искажается и недоговоаривается. Порой я, честно говоря, вообще бываю сильно удивлен, когда общаюсь с поколением вроде бы уже довольно взрослых 30-летних людей, незнающих что фашисты носили кокарды с черпом и костями. Думают что шучу и бегут спрашивать у интернетов — правда ли. Оказывается правда.

Рукопись романа Кузнецов боялся хранить дома, считая, что его дом систематически обыскивают. Он полагал, что за некоторые листы рукописи, не вошедшие в книгу, могут арестовать и осудить его, поскольку содержание этих листов вполне удовлетворяло по советской терминологии тому, что называлось антисоветской пропагандой. Впоследствии он писал, что спрятал полную рукопись в стеклянные банки, которые зарыл в лесу под Тулой. Перед отъездом в командировку в Лондон Кузнецов микрофильмировал рукописи и вшил микрофильмы в пиджак. Так он сумел вывезти их в Лондон в 1969 году.
  • 0
  • ?
  • 37

4 комментария

butecretti
На этот раз Маруська даже не пустила нас в дом, и мы с бабкой посидели у Грабарева, отдохнули, прежде чем идти домой.
– О Господи, – переживала бабка, – что я теперь Оле скажу? Это ж грабительство.
– Они не правы, – флегматично сказал Грабарев. – Они еще будут об этом очень жалеть.
– Оля в этот дом свой пот вложила, а они захватили, как грабители.
– Пройдет, – сказал Грабарев. – Не убивайтесь, гибнут тысячи людей, а вас беспокоит какой-то дом.

Грабарев строгал доску, делал по заказу гроб. Решил, что это сейчас самое прибыльное дело.
– Все это пройдет, Марфа Ефимовна, – повторил он, – и Оля вернется, и Маруська вылетит и ответит.
– Теперь закон на ее стороне.
– Ну, не всегда ему быть.
– Большевики вернутся?

Грабарев пожал плечом.
– Если бы я знал это…
– Вы знаете, – вдруг сказала бабка.
– Я знаю то же, что и все. Что во всяком случае, Москву еще не взяли, и за Москвой, Марфа Ефимовна, большая Россия.

Мы почти не обратили внимания на отдаленный грохот. Тогда много грохотало и стреляло вокруг. Слышали только, что грохнуло. Ушли восвояси, бабка шла задумавшись, потом сказала:
– Нет, не так просто он остался, его заставили, как коммуниста, и всю беду с сёмьею подстроили, чтоб было похоже, но он добрый человек. Храни его Бог.

Мы вышли на свое любимое место, и перед нами открылась Лавра. Она горела.
butecretti
Выспросив про наше городское житье-бытье, поужасавшись и наахавшись, Гапка стала рассказывать про свое.

A к ним, оказывается, пришло счастье: не стало колхозов. Сгинули к чертовой и перечертовой матери.

Не стало никакого начальства, дармоедов, прихлебателей, толкачей, погоняльщиков, а немцы как здесь прошли, так их с тех пор и не видели. Была деревня Литвиновка, были просто крестьяне – сами по себе, не помещичьи, не советские, не немецкие, Господи, Боже ты мой, да когда же это было такое?!

Поэтому стал каждый жить по своему разумению. А вокруг стояли неубранные поля, и каждый выбирал себе любой участок, жал хлеб, копал картошку, запасался сеном. Возить уже было некуда. И наелись, наелись, наелись. Даже дед и баба не помнят, было ли когда-нибудь, чтобы Литвиновка досыта наедалась.

Запасались на годы, погреба ломились от овощей, чердаки были завалены яблоками и грушами, под соломенными стрехами гирляндами висели сушеные фрукты, и никто ничего не запрещал, и никто ничего не отнимал, и никто никуда не гнал… Старухи крестились и говорили, что это – перед концом света.

Вечерами собирались при лучине на посиделки, до одури грызли семечки и гнали из свеклы самогонку. А днем во всех дворах стучали цепы: молотили хлеб деды, бабы, девчонки, дети. Мололи зерно меж двух камней, просевали муку сквозь ручное сито. Литвиновка купалась в счастье.

Гапка сварила огромный казан картошки, вывалила на деревянный выскобленный стол, и всё семейство окружило этот стол, и я меж ними, – бери, сколько хочешь, макай в соль, запивай кислым молоком, – и я наелся, до того наелся, что голова пошла кругом, меня качало, как пьяного, и спелые краснобокие яблоки я уже грыз с неохотой.

Мужчины и лошади в Литвиновке были, действительно, наперечет. На следующий день Василий и Иван как выехали в поле возить картошку, так и не видели Божьего света до воскресенья. Василию платили за доставку с поля «с половины» – из каждых двух мешков он получал один. Он ссыпал это богатство во дворе у Свинченка, был занят по горло, я же «байдыковал».

Дети Свинченков повели меня в поле, где была масса мелких воронок, и почти в каждой торчал хвостик от разорвавшейся мины, такая крылатка, из которой получалась прелестная водяная мельничка.
butecretti
Говор затих, все умолкли, словно оцепенели, и довольно долго молча шли, а по сторонам стояли шеренгами фашисты. Впереди показались цепи солдат с собаками на поводках. Позади себя Дина услышала:
– Дети мои, помогите пройти, я слепой. Она обхватила старика за пояс и пошла вместе с ним.
– Дедушка, куда нас ведут? – спросила она.
– Детка, – сказал он, – мы идем отдать Богу последний долг.

В этот момент они вступили в длинный проход между двумя шеренгами солдат и собак. Этот коридор был узкий, метра полтора. Солдаты стояли плечом к плечу, у них были закатаны рукава, и у всех имелись резиновые дубинки или большие палки.

И на проходящих людей посыпались удары.

Спрятаться или уклониться было невозможно. Жесточайшие удары, сразу разбивающие в кровь, сыпались на головы, на спины и плечи слева и справа. Солдаты кричали «Шнель! Шнель!» и весело хохотали, словно развлекались аттракционом, они исхитрялись как-нибудь покрепче ударить в уязвимые места, под ребра, в живот, в пах.

Все закричали, женщины завизжали. Словно кадр в кино, перед Диной промелькнуло: знакомый парень с ее улицы, очень интеллигентный, хорошо одетый, рыдает.

Она увидела, что люди падают. На них тотчас спускали собак. Человек с криком подхватывался, но кое-кто оставался на земле, а сзади напирали, и толпа шла прямо по телам, растаптывая их.

У Дины в голове от всего этого сделался какой-то мрак. Она выпрямилась, высоко подняла голову и шла, как деревянная, не сгибаясь. Ее, кажется, искалечили, но она плохо чувствовала и соображала, у нее стучало только одно: «Не упасть, не упасть».

Обезумевшие люди вываливались на оцепленное войсками пространство – этакую площадь, поросшую травой. Вся трава была усыпана бельем, обувью, одеждой.

Украинские полицаи, судя по акценту – не местные, а явно с запада Украины, грубо хватали людей, лупили, кричали:

– Роздягаться! Швидко! Быстро! Шнель!

Кто мешкал, с того сдирали одежду силой, били ногами, кастетами, дубинками, опьяненные злобой, в каком-то садистском раже.

Ясно, это делалось для того, чтобы толпа не могла опомниться. Многие голые люди были все в крови.

Со стороны группы голых и куда-то уводимых Дина услышала, как мать кричит ей, машет рукой:

– Доченька, ты не похожа! Спасайся!

Их угнали. Дина решительно подошла к полицаю и спросила, где комендант. Сказала, что она провожающая, попала случайно.

Он потребовал документы. Она стала доставать из сумочки, но он сам взял сумочку, пересмотрел ее всю. Там были деньги, трудовая книжка, профсоюзный билет, где национальность не указывается. Фамилия «Проничева» полицая убеждала. Сумочку он не вернул, но указал на бугорок, где сидела кучка людей:

– Сидай отут. Жидив перестреляем – тоди выпустым.
butecretti
Бабка месила в деревянном корыте мамалыгу, я вертелся рядом: не перепадет ли кусочек. А отец, осунувшийся и усталый, сидел на табуретке и рассказывал.

Он только что вернулся из-под Умани, где проводил коллективизацию. Раньше, бывало, приезжая, он привозил муку, горшочки с медом, потом перестал; и на этот раз не привез ничего.

– Ну, загнали мы крестьян в колхозы револьверами, – говорил отец. – А они работать не хотят. Опустили руки и ничего не делают. Скот передох, поля остались незасеянными, заросли бурьянами. Говорить с людьми, столковаться – нет никакой возможности. Замкнутые, тупые, молчат, словно не люди. Сгоним на собрание – молчат, велим разойтись – расходятся. В общем, нашла коса на камень. Мы им: колхозы или смерть. Они на это: лучше смерть. Говорят: Ленин пообещал нам землю, за это революция была. И вот это одно задолбили, и стоят на том. Какая-то немыслимая, полоумная крестьянская забастовка, жрать больше нечего…

– Господи, – охала бабка, – так что ж ты там ел?
– Нам, коммунистам, выдавали по талонам, чтоб не сдохли, немножко деревенским активистам тоже, а вот что ОНИ жрут – это уму непостижимо. Лягушек, мышей уже нет, кошки ни одной не осталось, траву, солому секут, кору сосновую обдирают, растирают в пыль и пекут из нее лепешки. Людоедство на каждом шагу.
– Людоедство! Господи! Как же это?
– Очень просто. Скажем, сидим мы, в сельсовете, вдруг бежит деревенский активист, доносит: в такой-то хате девку едят. Собираемся, берем оружие, идем в эту хату. Семья вся дома в сборе, только дочки нет. Сонные сидят, сытые. В хате вкусно пахнет вареным. Печка жарко натоплена, горшки в ней стоят.

Начинаю допрашивать:
– Где ваша дочка?
– У город поихала…
– Зачем поехала?
– Краму (Ткани -Укр.) на платье купить.
– А в печи в горшках что?
– Та кулиш…

Выворачиваю этот «кулиш» в миску – мясо, мясо, рука с ногтями плавает в жире.
– Собирайтесь, пошли.

Послушно собираются, как сонные мухи, совсем уже невменяемые. Идут. Что с ними делать дальше? Теоретически – надо судить. Но в советских законах такой статьи – о людоедстве – нет! Можно – за убийство, так это ж сколько возни судам, и потом голод – это смягчающее обстоятельство, или нет? В общем, нам инструкцию спустили: решать на местах. Выведем их из села, свернем куда-нибудь в поле, в балочку, пошлепали из пистолета в затылок, землей слегка присыпали. – потом волки съедят.

Оставить комментарий

Комментировать при помощи:
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.